Дочитала с трудом. Теперь не cмогу решиться на какую-либо другую
книгу Е.Чижовой. Разве захочется после «Лавры» пробовать что-то ещё?
Но ведь цель у автора была благая, возразят мне, и я, конечно,
соглашусь. Конечно, цель благороднейшая: показать духовный рост,
возрождение человека на его тернистом пути к истине. А вокруг столько
мучительных испытаний… Столько тёмного, грубого, низкого,
безобразного, мерзкого, тщетного, ничтожного, гадкого, невыносимого…
Но героиня сильнее всех ужасов тоталитарного государства, сильнее
стукачей всех мастей. Она на наших глазах становится почти святой…
Возникает закономерный вопрос: а без надрыва нельзя? Посмотрите,
как о том же самом, но, раскрашивая другими красками, пользуясь другими
приёмами, рассказывает А.И.Солженицын. Не стоит ли у него поучиться?
Язык повести – тяжёлый, тягучий, так и хочется рывком расстегнуть
верхние пуговицы и глотнуть свежего воздуха. Атмосфера нагнетается от
страницы к странице, почти, как у Ф.Кафки. Отличие, однако, в том, что
там это сделано гениально, а здесь раздражает. И разговор героини с
тряпкой, лежащей на диване, и какие-то мифические сундуки за семью
печатями (что Е.Чижова имела в виду? Сундуки за семью замками или тайны
за семью печатями? Нельзя же так вольно с русским языком обращаться), и
переписка двух центральных персонажей с помощью лавки в метрополитене, и
невнятная история с Лялей (всё же хотелось бы послушать
аргументированную речь в её защиту) – всё раздражает, всё отталкивает,
ничему не веришь и ничем не проникаешься. Всё, абсолютно всё кажется
искусственным, ненастоящим.
Есть и просто факты, неподдающиеся пониманию. Например,
директор школы делает замечание по поводу никудышного внешнего вида
(заштопанных, пардон, штанов) педагогу-мужчине. Ну, где это видано?
Учитель в заплатах... И где? В Ленинграде??? Пусть и в советское время …
Вымысел или преувеличение, недостойное пера автора-интеллектуала.
Повествование сверх всякой меры населено юродивыми всех мастей.
Привожу образец текста.
«
Я слушала, и сердце мое обливалось жалостью. Погружаясь в глубины, вкоторых гаснет разум, я ловила себя на другой, несобственной памяти. ..
В ней чернела земля, иначе куда погружались бы корни
деревьев, но эта земля пребывала свежей и праздничной, как чистое
зеркало, обращенное к небесам. Отражение земли лежало под небом, и
сокрушенным сердцем, обращенным к Мите, я, кость от его кости, плоть от
его плоти, узнавала ее впервые - блаженную память вынутого ребра.
Он говорил о стенах, убранных красотой, о том, что всегда, и в лучшие,
и
в худшие времена страдал от душного безверия, но церковь, соблазненная
бесовской властью, пугала его едва ли не сильнее. В Митином лице,
изменившемся до неузнаваемости, проступало два человека…Теперь, собирая
складками губы, он
поминал мир, опороченный Лялькиной сморщенной ложью, но сам же
отрекался
от него, словно еще надеялся обратиться к иному… В этот миг,
полная блаженной памяти, я окончательно
отворачивалась от разума, сочтя его жалким и несовершенным механизмом -
в сравнении с другим, отлаженным веками. Как будто кто-то, стоявший на
цыпочках за церковной оградой, кинул в мои уши по пригоршне земли,
чтобы
они не услышали Митиных слов о том, что ад, ходящий за нами, имеет
собственные, конгениальные по результативности, формулы и механизмы, и
они, взращенные традицией, почти не зависят от исполнителей...
Силою вещей, которую сторонний наблюдатель, не знающий
высших мер, мог назвать чем угодно, хоть бы и стечением обстоятельств,
я
получила их всех, без изъятия: тех, кто учили меня любви и ненависти,
потому что были поколением моих мужей и любовников».